Бриллианты для диктатуры пролетариата - Страница 29


К оглавлению

29

«У, сволочь, до чего хитер, – думал Левицкий, глядя на красное квадратное лицо Шелехеса, – ведь облапошит бедных комиссаров, не иначе…»

Зарплату, как теперь по-новому называли «оклад содержания», Евгений Евгеньевич получал, как и все в Гохране, мизерную, но сильно выручал паек: давали воблу, сахар и муку. В первые месяцы, получив этот пост, Левицкий был несказанно удивлен и обрадован. Он понимал, что только избыточная честность может сохранить ему это, в общем-то свалившееся на голову, совершенно неожиданное счастье – сытость. Пусть смехотворная в сравнении с той, которая была ему привычна до переворота, – но ведь благополучие забывается куда как быстрее, чем горе и голод.

Но после того как ввели нэп, жизнь в столице начала стремительно меняться: не поймешь, то ли несется в неизвестное «завтра», то ли, наоборот, так же стремительно откатывается в прекрасное и благодушное «вчера». Открылись маленькие кафишки на Арбате, невесть откуда в лавчонках появилась ветчина; бургундское – этикетки с потеками, грязные, истинная французская беспечность; извозчики приосанились, в голосе появились прежние почтительные нотки при виде хорошо одетого человека. Заметив это острым глазом человека, всю жизнь дававшего ссуды, Левицкий вдруг понял, как же, в сущности, он жалок и несчастен – со своей воблой и толстыми мокрыми блинами, которые так старательно и неумело пекла жена.

Примерно через неделю после разрешения частной торговли к нему зашел Шелехес, долго унижал его своим нагло произносимым «товарищем», а потом, положив на стол сафьяновую подушечку с бриллиантами, сказал:

– Евгений Евгеньевич, мы с Пожамчи просим вас быть третейским судьей: тут десять камней – вот накладная, – Шелехес подвинул Левицкому вощеную бумагу, удостоверявшую количество камней и их каратность, – но мы с Николаем Макаровичем расходимся в оценке бриллиантов. Назовите, пожалуйста, вашу сумму.

– Оставьте, – несколько удивленно ответил Левицкий, ибо такая просьба была по меньшей мере странной: и Шелехес и Пожамчи славились своим фантастическим знанием камней не только в России, но и в Британии, и Голландии, и Франции.

Когда Шелехес ушел, Левицкий посмотрел камни через лупу: бриллианты были прекрасные, чистые, с голубым высверком, видно, южноафриканские, от буров. Он рассеянно пересчитал мизинцем камушки и удивился: бриллиантов было двенадцать. Он не поверил себе, пересчитал камни еще раз. Сомнения быть не могло – вместо десяти, указанных в накладной, на красном сафьяне лежало двенадцать бриллиантов. Эти два лишних камня, сразу же – несколько даже автоматически, независимо от своей бескорыстно-честной щепетильности – прикинул Левицкий, стоили не менее семи тысяч золотом.

Левицкий знал, что родственники у Шелехеса какие-то важные большевики, поэтому он снял трубку телефона и позвонил в отдел оценки бриллиантов:

– Гражданин Шелехес, вы, вероятно, ошиблись: здесь больше…

Шелехес перебил его, закрутился – суетливо, быстро:

– Да что вы, что вы, товарищ Левицкий! Вы, видимо, плохо считали, сейчас я к вам забегу, что вы, товарищ Левицкий!

Левицкий похолодел: он не мог понять – проверяет его большевистский родственничек или то, о чем он поначалу даже испугался подумать, – правда. Шелехес пришел к нему через минуту, рассыпал бриллианты по столу, пересчитал, отложил в сторону два, самых крупных.

– Я же говорил – десять, товарищ Левицкий. Ровно десять. – Он посмотрел ему в глаза и добавил: – А извозчик вас уже дожидается, вы ж просили вызвать пролетку… Я вас заодно и провожу.

Он зажал два камня в большой руке, остальные десять спрятал в коробочку и, опустив в карман, довел Левицкого до выхода, подсадил в пролетку и тогда, словно бы пожимая руку при прощании, насильно всунул в потную, холодную ладонь Левицкого два ледяных камушка…

Часа два Левицкий кружил по городу. Сначала он чувствовал страх – противный, мелкий, леденящий душу. Потом, убедившись, что за ним никто не следит, он успокоился, и тоска овладела им. «Проклятые большевики, – думал он, – я всегда был честен, и все знали, что я честен, а они довели меня до того, что я стал преступником». Возле Серпуховки он отпустил извозчика и долго бродил по замоскворецким, милым его сердцу переулкам, ныне запустелым, тихим, затаившимся. Он не заметил, как вышел к грязному берегу пересохшей Яузы возле Каменного моста.

«Бросить эти проклятые камушки в воду – и дело с концом, – подумал он, – никто ничего не узнает, а если Шелехес попробует шантажировать – заявлю в милицию. Хотя нет… Это уже будет слишком – не только взяточник, но и доносчик. Я никогда не посмею донести – он и это учел».

После Левицкий никак не мог объяснить себе, отчего он оказался возле особняка на Дмитровке – там жил старик Кропотов, патриарх московских ювелиров, трижды дававший в долг Левицкому: первый раз, когда Евгений Евгеньевич уезжал со своей содержанкой Ингой Азариной в Биарриц, второй раз, когда выдавал дочь замуж, и третий раз, за неделю перед переворотом, когда совершал купчую на дачу в Кунцеве.

Кропотов, словно бы дожидался Левицкого, заохал, запричитал, провел в свое, как он говорил, зало, усадил в кресло, долго расспрашивал про здоровье, вспоминал пропажу юсуповского изумрудного ожерелья, утер слезу, рассказывая о добрых причудах графини Воронцовой, а потом, без всякого видимого перехода, только чуть понизив голос, сказал:

– Евгений Евгеньевич, я все знаю, ко мне Шелехес забегал. Пять тысяч золотишком вот тут, – и он протянул Левицкому бумажник, – товар с вами? Или надо куда подъехать?

29