– Тайга большая, ушел бы.
– А заместо энтого комбеда новый посадят.
– И тот бы пострелял: налечу из тайги, и точка.
– Третий придет.
– И третий надо снимать. Тогда страх начнется. Нам в России без страха нельзя. Слова у нас не понимают. У нас если что и понимают, так страх!
В феврале двадцать первого года вспыхнул мятеж, охвативший Барабу, приуральские степи, Омскую и Тобольскую губернии. Сорок тысяч стали под знамена мужицкой армии.
Ночью двадцать седьмого февраля Ульян разбудил Тарыкина и сказал:
– Слезай с печи, самовар стоит.
Второй раз в жизни выпив сладкого красного вина, он испытал странно-блаженное чувство; в животе жгло, под языком липло густой сладостью, в голове кружило и шумело.
– Где пулеметы, господин офицер? Сейчас сгодятся.
– Под снегом разве откопаешь?
– Я к труду приучен.
На следующий день Ульян и Тарыкин перестреляли комбед; ходили из дома в дом и с порога били комбедовцев навскидку с ружей: как уток на осенней охоте, при взлете.
А когда Красная Армия повела наступление, Тарыкин и Ульян ушли в тайгу и повели за собой двенадцать мужиков – пробиваться в Синьцзян, к китайцам.
Перед тем как покинуть родной дом, Ульян долго ходил по комнатам: обошел зало, аккуратно расправил складки на белой, с атласной бахромой скатерти, полил герани, стоявшие на подоконниках, проверил, хорошо ли заперты ящики в комодах, и поправил большой лист фотографических портретов родни, который висел под стеклом в простенке.
– Ульянушка, ты че? – тихо, дрожащим голосом спросила жена. – Че ты?
– Пшла, – тихо ответил он. – Пшла отсель…
«За что ж нас зверьями делают? – думал он. – За что в тайгу отжимают?»
– Ульянушка, – снова позвала жена, – там уж все ожидают нас. Пойдем, Ульянушка. Во двор повозки пришли.
Пружинисто поднявшись, он перекрестился на образа, потом снял одну икону и передал жене:
– С собой возьмем.
Когда повозки выехали на улицу, Ульян достал из мешочка две большие самодельные бомбы, спрыгнул с повозки, передав повод Фросе, и быстро побежал к дому. Осторожно разбил стекло в окне, сорвал кольцо и, опустив бомбу в зало, лег на землю. Через несколько мгновений дом его словно бы вырвало: разлетелись рамы, соскочила с петель дверь, понесло тяжелым, желто-бурым дымом.
Тарыкин после спросил его:
– Зачем ты так?
– Путь трудный, а я на ненависть не был заряжен. Теперь бездомный я, пуповину порвал, терять неча.
И пошли люди Калганова и Тарыкина через Сибирь.
И прошли они так больше тысячи верст, и подходили к Иркутску, как раз к тому месту на тракте, по которому ехали в старенькой машиненке Шелехес с Владимировым.
Осип Шелехес заехал за Владимировым: он должен был отвезти старика в третью бригаду – читать лекции красноармейцам.
Как обычно, Владимиров пилил Осипа:
– Был прекрасный учительский институт, так нет – давайте перекорежим на новый лад и назовем «наробразом». Дикобраз – наробраз! За три года вы учителя из неуча не сделаете! Вы получите всезнаек! Осип, ты слушаешь меня?
– Не очень, – ответил Шелехес: мысли его были в Москве.
– А в чем дело?
– Да ничего.
– Или ты будешь слушать, или я стану дремать.
– Подремаешь на этих рытвинах, – хмуро усмехнулся Осип.
– «Лет чрез пятьсот дороги, верно, у нас изменятся безмерно, – продекламировал Владимиров, – шоссе Россию здесь и тут, соединив, пересекут». Пушкин. Единственное, в чем ошибался.
– Слушай, – вспомнив что-то, обернулся Шелехес, – тут сигнал пришел: ты вроде бы говорил, чтоб в музей повесить рисунки царей. Брешут, наверное?
– Почему? Правда. Не всех, конечно, но Ивана, Петра, Александра Второго непременно следует экспонировать.
– А Столыпина с Витте? Тоже в музей?
– Конечно. Они – вехи истории Российского государства. Вне их платформ нельзя понять нашу борьбу.
– Знаешь что, Александрович… Человек я совестливый и не могу позабыть, как в ЧК ходил, про тебя советовался. Иначе, честное слово, первым бы на тебя написал. Изолировать от общества как вредный элемент. Ну, что ты такое несешь? Николашку – в советский музей?! Да трудящиеся такой музей сожгут. И правы будут. Ты вот всегда как змей: начнешь издали, вроде бы про ничего, а кончишь реставрацией монархии.
Шофер обернулся и, улыбнувшись – на сером пыльном лице сверкнули зубы, – сказал:
– Товарищ Шелехес, а я молодой, мне интересно Николашку поглядеть. У него, люди сказывают, все зубы были из золота, а один глаз неусыпный, вечно щурился.
– Ну вот, – удовлетворенно сказал Шелехес, – ты получил союзника. С золотыми зубами.
– А чем вам интересен портрет бывшего царя? – спросил Владимиров шофера.
– А всегда интересно разглядеть, кого шлепнули. И вот о Пушкине нам тоже на курсах говорили, что он сам-то из африканской царской семьи. Кучерявый такой, с вами схожий, товарищ Шелехес. У нас вон, на улице, гармонист живет, Усынкин Кондрат Олегович. Он сам песни складывает. Ему кто поднесет, он в честь того и складывает. Хорошо у него выходит, до слез. Он папане моему сложил: «Твой сынок далече ездит, скоро в море уплывет, пароход по морю ходит, сверху лебеди летят…» – пропел шофер и замолчал.
– Можно врагов опасаться, Осип, голода, болезней… Только нельзя бояться истории своего государства и его культуры… «Пароход по морю ходит, сверху лебеди летят…» Прекрасно ведь, а? Без Пушкина-то разве б спел такое Усынкин?
– Я знаешь чего в тебе боялся? Я боялся, что ты над простым народом можешь подшучивать, как твои интеллигентики в университете…